ЗОВ КРОВИ IX
Она пряла не шерсть, не лен, не шелк — человеческую судьбу Ее работу освещало танцующее свечное пламя; по стенам скользили языки теней. Хиллсиэ Ино, вскинув матовый кинжал, обрезала нити, завершая одно полотно и тут же начиная следующее. Сколько у Хозяина горы было невест, сколько жен, но никто из них не вызывал в вёльхе-прядильщице такого отвращения. Если бы она могла, то выткала бы бельмяноглазой девице худшую судьбу, но Хиллсиэ Ино не имела таких прав: все решала ее богиня, суровая Сирпа. И по ее наставлению в Хиллсиэ Ино не должно было быть ни жалости, ни злобы.
Сейчас прялка не крутилась: Хиллсиэ Ино даже не смотрела на нее, принявшись за шитье. Первым на новое полотно, белое-белое, будто снег на перевалах, выполз паук, сотканный из серых нитей. Все его восемь глаз были молочны и слепы. Как же ты, бездарная самозванка, посмела совершить то, что совершила? Как решилась посчитать себя пряхой, ткущей если не судьбу, то музыку? Украсть инструмент у певца камня — все равно что похитить прялку у Хиллсиэ Ино. И назваться вёльхой, не нося в себе ни отголоска силы. Глупая, наглая, бесталанная девица — чем больше ведьма читала ее прошлое, тем яростнее клокотал гнев в ее груди. Хиллсиэ Ино скалилась сгнившими зубами и качала головой так, что трепыхались мочки ушей, растянутые лунными камнями. За такие преступления нужно хлестать плетьми и разрывать на кусочки — вёльха порадуется, когда соткет смерть девицы. Как и всех, ее убьет каменный воин, брат Хозяина горы.
Вместе с пауком на полотне расцвела кайма узора. И все следующие недели Хиллсиэ Ино вышивала, как самозванка обживалась в чертогах жениха. Она была совершенно слепа и беспомощна, и марлы вышли к ней сразу, хотя другим девицам показывались лишь перед свадьбой. Появление слуг напугало самозванку — она едва не лишилась рассудка, даже не видя их переломанных, залатанных породой грустных лиц. Но, оправившись, сумела понять, что марлы не желали ей зла. Наоборот, оберегали, когда Матерь-гора гнала ее по своим коридорам — незрячего крысенка, тыкающегося по углам. Умывали ее, одевали в новые платья, подводили к столам с едой — как же девушка была податлива, как отрешена и скованна. Ее страшил каждый новый зал, каждый поворот в сплетении бесконечных коридоров.
Вытягивая иглу, Хиллсиэ Ино прикрыла глаза и подумала, что, наверное, это и вправду ужасно. Блуждать по бескрайним чертогам, боясь удариться и поскользнуться; слышать лишь биение собственного сердца да скрипящие шаги неведомых, преследующих ее существ. Ничего не знать и не понимать, чувствовать, как Матерь-гора, рассерженная тем, что девица слишком долго топчется на одном месте, сыплет с потолка каменную крошку. Ощущать под пальцами лишь холод камня, постепенно забывая тепло солнца и запах травы.
Но ничего. Страдания самозванке к лицу.
Хиллсиэ Ино вышивала, как время от времени, пытаясь успокоиться, девица играла на свирели. Славно играла, нежно, но вёльхе не нравилось: каждый звук казался грубее тележного скрипа. Поди тот, кого ты обокрала, пел во сто крат слаще, а, воровка?.. Шли дни, и снаружи началась зима: Хиллсиэ Ино привиделось, что на горные склоны ложился первый снег, легкий, будто перья. Она запечатлела это на самозванкином полотне. Сама вёльха-прядильщица выходила из недр только один раз в году, и он приближался.
День сменялся днем, чертог — чертогом. Девица привыкала к дрожащим стенам и немым марлам, которые унизывали жемчугом ее пухлые изрезанные руки — кровь ползла бледно-алой нитью. Так утекла неделя, затем — вторая, и из ущербной луны родилась новая. Хиллсиэ Ино выткала и ее: густо-золотая луна, юная, точно государева невеста.
Под сухими пальцами порхали птицы, все — бельмяноглазые: лети горлица за княжьей вольницей, за княжьей конницей… Они были вышиты так искусно, что казались живыми. Такой же казалась и самозванка, разряженная в бледно-голубые, отливающие лиловым платья. На лбу — широкая перевязка с узорами из жемчуга и перламутра. Краснота, проявляющаяся на щеках и шее, расчесы, выползающие из-под лоскутков на пальцах — знал ли мир пряху искуснее, чем Хиллсиэ Ино?
Марлы украшали самозванку, но не спешили готовить ее к жениху: луна только начинала расти. Они ходили за ней по пятам, услужливые и горестные, равнодушные к ее песням. «Ах, — думала вёльха, — что же ты за певунья камня, раз не можешь их увлечь? Для чего тебе твоя свирель — коротать время? Уж не надеешься ли ты, девица, бросить любовь в сердце Хозяина горы?»
Хиллсиэ Ино засмеялась, склонившись над шитьем. Если у Хозяина горы и осталось сердце, то оно любило лишь его самого. Верно говорили старые предания: третий княжий сын был чудовищем еще до того, как стал драконом.
К полнолунию разошлась первая снежная буря. Яростно клубились снежинки — еще редкие, тонкие, словно кусочки кружева. Танцуя, они опускались на ржавое золото листвы. С севера дули промозглые ветры, несущие на своих спинах предостережения о грядущей зиме. Хиллсиэ Ино приходилось сызнова зажигать свечи — их гасили сквозняки, поднимавшиеся в горных проходах. Наконец у вёльхи закончились заготовленные нити, и она раскрутила верную прялку. Та утробно запела о приближающейся змеиной свадьбе.
Марлы достали из сундуков платье, снятое с невесты еще в первый день, — богатое, нежное, с длинными узорными рукавами. Они вернули самозванке ее фату, ставшую под их пальцами еще мягче и тоньше. Шею и запястья девицы обвили не только ее украшениями, но и сокровищами Хозяина горы: льдистый кварц и лиловый аметист, небесно-голубой ястребиный глаз. На ее волосы марлы надели обруч — широкий, с морозной дымкой на дне самоцветов, а по лицу разбросали обрядовые символы. Когда каменные девы пели, самозванка даже не дрожала: она, забывшись, размякла в их руках.
А потом ее, отрешенную и бледную, вели к Хозяину горы — в небольшие палаты, выложенные дымчатым рыбьим глазом и сапфиром: цвет в каждом камне тянулся от белого до насыщенно-голубого. «Принимай свою дань, змеиный государь, принимай», — надрывалось колесо прялки, и на руки Хиллсиэ Ино текли новые нити судьбы.
Горел очаг. Рацлава слышала треск щепок, смешанный с постукиванием ее качающихся бус. Марлы оставили невесту на пороге чертога — дальше предстояло идти самой, и Рацлава положила ладонь на холодную самоцветную стену. Она боялась не столько Сармата, сколько пути к нему, но ей пришлось сделать всего несколько шагов, прежде чем услышать приветствие — жаркое, клокочущее.
— Ну, здравствуй, девица. Звать-то как?
Ее ответ соскользнул с неповоротливого языка.
Сармат развалился на широком, застеленном белой шкурой ложе. Он теребил связку темно-алого граната и скрещивал ноги в сапогах, но всем, что Рацлава знала о нем, был голос — мурлыкающий и шипящий, льющийся, словно густой мед.
— Откуда ты?
— Из Черногородского княжества, — но Рацлава по-прежнему говорила бесстрастно. Не дрожала и не храбрилась: а толку? Ее это не спасет.
Она услышала, как Сармат сдвинулся с места, — кажется, юрко поднялся на ноги.
— Это север, — миролюбиво заметил он. — Я не бывал в Черногороде. Там красиво?
Фата, поняла Рацлава, стоя у входа в свой свадебный чертог. Из-за фаты он не видел ее глаз — но как она шла, Сармат-змей, как опиралась о стену: это походка не напуганной девушки, а незрячей.
— Не знаю, — равнодушно качнула головой. — Говорят, красиво.
Сармат оправил кушак и, смахнув косы с плеч, сощурился в мерцающем полумраке. Стояла его невеста — полная, белая и отрешенная, окутанная облаком фаты и нитями украшений. Донельзя боязливая: девушка будто бы боялась сойти с места. Кружево ее рукавов едва не лизало пол, словно пена — прибрежные камни.
— А разве ты сама не отличишь красивое от безобразного?
Что Рацлаве его мурлыкающий голос, теплая насмешка и желание начать длинный разговор?
— Не отличу, — сказала ровно. — И не пойму, сам ты красив или безобразен.