…Об обвале не успел прокричать даже ворон Совьон.

Недремлющий перевал никогда не спал. Никогда, даже в самое спокойное для него время года. Лутый видел, как с вершин впереди них сходила лавина. Она перескочила через ущелье слева, ударилась в склон — Лутый чувствовал, до чего сильна одна только невидимая волна мощи, добравшаяся до них по земле.

«Далеко. Мы достаточно далеко, чтобы нас не задело».

Но со склона сорвалась первая глыба — Лутый даже мог видеть, как она раскололась на части. Валуны обгоняла пыль, снежная и каменная, сминающая под собой туман.

— Назад! — кричал Тойву, и телеги разворачивались. Отряд спешил убраться подальше, чтобы точно оказаться в безопасности: лавина ускорялась, пыль и осколки глыб заполнили впадину к востоку от каравана. Лутый заметил, что Совьон, не желая рисковать, выволокла из повозки драконью невесту и посадила к себе на коня. Не успели телеги развернуться, а новый грохот — докатиться до них, как женщина уже умчала Рацлаву по дороге назад. За ней весь отряд сумел сползти за ущелье — сдвинулся достаточно, чтобы его настигла одна лишь пыль, от которой никак не удалось бы скрыться. Боги оказались милосердны, дав им время, потому что место, где воины услышали лавину, начали бить осколки гряды.

Сейчас Недремлющий перевал напоминал Лутому многоликое божество. И статный старик, и молодая женщина, ловящая руками звезды, — до этого божество лишь ждало своего часа. Могущественное, заключенное в тесную оболочку из мирных гор, сейчас оно набрало силу, заставив неудобное тело треснуть. И небо стало самым красивым за дни их пути — дымчатое, смеющееся, бездонное. Звук гулко отпрыгивал от его купола. И снежная пыль мешалась с каменной, катилась и стучала, заполняла мир от края до края…

Только рысий глаз Лутого мог это увидеть — фигура, стоявшая слишком далеко, на земле, которую еще дробили валуны. Фигура была черная и худая и почти терялась в тумане.

— Стой! — Оркки Лис брызгал слюной, но его голос терялся. — Вернись, дурака кусок!

Лутый ударил пятками в гнедые бока трепещущего жеребца, дернул поводья и нырнул вниз по тропе, надеясь воротиться до того, как все, что он видит, утонет в плотном снежном облаке.

— Скали! — завопил он. — Уходи! Ты что, совсем больной?

Многие лошади испугались и не разбежались только чудом. Конь же Скали сбросил всадника и унесся прочь с жалобным ржанием — молодой человек поднялся, не отряхиваясь, и застыл на месте. Вытянутый, как палка. Обездвиженный.

— Убирайся прочь! — Лутый сорвался на хрип, но Скали не повернулся. Глупо смотрел, как на него неслись облака пыли и как его грозили затянуть подбирающиеся, срывающиеся со склонов валуны. Наконец Лутый оказался достаточно близко, чтобы схватить Скали за шкирку.

— Лезь сюда! — заорал он, указывая рядом с седлом, но Скали не отмер. Лутому пришлось криво втащить его на конскую спину: когда он делал это, его захватили клубы пыли. Крошка, белая и серая, оцарапала лицо и руки, залетела в разинутый рот. Но куда страшнее, что Лутый потерялся в снежном облаке. Он кашлял и хрипел, протирая глаз, подбирая поводья. Возвращаться пришлось по памяти, слыша, как ломалась порода за спиной.

Лутый как никто боялся слепоты. Его била дрожь, когда он спешивался в безопасности, за ущельем, тоже укутанным пылью. Повязка, которую юноша никогда не снимал прилюдно, косо съехала, открыв часть щеки, — показался грубый рубец. Воины сняли с коня Скали и трясли его за плечи, стараясь привести в чувство.

— Почему ты остался, тупая твоя голова? — кричал кто-то ему на ухо. А Скали, начиная приходить в себя, словно силился объяснить, что не мог сделать ни шага. И на его ресницы и посиневшие губы ложилась наледь, и взгляд был потерянный и до смерти напуганный — Скали никогда так не смотрел. Он хватался за запястье Лутого костлявыми пальцами, сжимая до красноты; его лицо было бледнее, чем у покойника.

Перевал успокоился лишь к вечеру. Мутное небо прояснилось, а эхо затихло. Многоликое божество надело на себя земную кору, снова притворившись спящим.

ЗОВ КРОВИ VI

Красный всегда был ему к лицу. Цвет огня, отражающегося на лезвии кривой сабли, цвет заката и крови. Медь, киноварь и гранат — ряды чешуй, закрывающих его драконье тело. Сармат давно привык, что вместо ног у него была пара мощных лап — когти, длинные и острые, венчали стопы. Вместо рук — два кожистых крыла. Ему бы любоваться каждой крепкой мышцей, выступающей под гребнем, прощупывать суставы и связки, трогать граненые пластинки чешуи. Что ему дали за тело, что за тело — золотые, с вертикальным зрачком глаза различали бронзовые и багряные жилки листьев, видели линию горизонта так близко и четко, словно это была часть его самого. Его ноздри расслаивали тысячи запахов: железо и мясо, серебро и дым, горная порода, страх и рыба, плещущаяся в реке. К ее берегу Сармат опускался в полуденный зной, раскрывал пасть и в полете захлебывал прозрачную, будто стекло, воду. Его тень накрывала речную ленту — он разгонял крыльями воздух, и по воде бежала зыбь. Блики играли на песочных звеньях брюха, когда Сармат переворачивался и взлетал. И деревья у русла качались туго и звонко, а птицы шуршали над курчавыми кронами.

Все, что он видел, было его. И горы в медовой шапке света, и леса, и топкие болота. Море, перекатывающееся за Матерь-горой, деревни, в которых люди пели зычно и тягуче. Сармат здесь господин, и его княжество — целый мир, лежащий под ним, как на пестром блюде. Чащобы, в которых прятались хижины вёльх и землянки разбойников. Взрытые плугом пашни. Заметенные снегом дороги, по которым пробирались торговые обозы. Сармат рассматривал этот мир в дождь, солнце и буран. Помнил его корчащимся под каменной ордой Ярхо, в огне и дыме. Помнил и на рассвете весны, когда каждая проталина дышала хрупкой жизнью. Видел, как на деревянные идолы повязывали длинные, танцующие на ветру ленты, и видел, как эти идолы валили наземь.

Красота — бесконечная пляска. Сотни отзвуков и событий, тесно переплетаясь, рождали ни с чем не сравнимый образ.

Сармат летел, и холмы, деревни и рукава рек под ним были мелко и искусно вырезанными деталями — лакированная шкатулка с выведенным узором. Горы же щерились гигантской пастью. Сармат летел над грядами, наслаждаясь тем, как сокращались мышцы его спины и крыльев — чешуйки расправлялись, и между медными пластинами пробегали тонкие золотые нитки. Они огибали наросты гребня, спускались к груди, пролегали вдоль боков и тут же гасли, чтобы вспыхнуть с новым вдохом. Из ноздрей дракона шел горячий, рокочущий воздух. Ветер разнес выпущенный из горла радостный рев — эхо подхватило его и раздробило о горные вершины. Раскатало над долинами: отзвук еще долго дребезжал латунным листом.

Близилось очередное полнолуние, и Сармат хотел провести в вышине больше времени. Запечатлеть за ребрами ощущение полета и власти — уже завтра жилы станут лопаться от напряжения, а драконья кожа начнет жечь его, привариваться к костям. Ничего не останется, кроме как стащить ее с себя, полоса за полосой.

«Может, у тебя и будет чешуя дракона, Молунцзе, — говорил шаман айхов, вытирая разбитый рот, — но никакой обряд не даст тебе драконье сердце».

«Молунцзе» на языке высокогорников означало «вор».

Тогда Сармат еще не знал, что ему так часто придется возвращаться в человеческое обличье. Слишком часто для того, кому не было равных по силе и кто отвык от хрупкой беззащитной оболочки. На словах Сармат даже завидовал Ярхо, которого время обходило стороной и не ставило под удар. Вместе с каменным телом ему достались и мощь, и умение говорить — даром что тот пользовался только первым. Раздвоенному змеиному языку не хватало второго. Но все же Сармат бы не пожелал участи Ярхо. Внутри брат был мертв, давно мертв и холоден ко всему, что его окружало. Его не трогали ни радости завоеваний, ни вопли жертв, ни красота жен Сармата, пляшущих в мерцании самоцветов.

Сармат не мечтал о вечной жизни — он умрет, но будет в этом мире до тех пор, пока не устанет. И сейчас он влюблен в Княжьи горы и сокровища, в моря и легенды, в леса, фьорды, хижины колдуний и в закаты, отливающие красным по его чешуе. В каждую из девушек, которую однажды отдадут ему в невесты, — Сармат любил многих женщин, недолго и несильно, но любил.