— Послушай, я… — Хортим был сбит с толку. Он думал, Вигге лишь укажет им путь, прежде чем распрощается навсегда, но и отказать ему юноша не видел причины. Да и велика ли такая цена за жизнь его соратника? — Хорошо. Хорошо, будь по-твоему.
Вигге кивнул, и ему вторило шипение обугленных волос в жаровне. Но Хортим чувствовал, что должно было последовать дальше, — не ошибся.
— Подожди, княжич. — Широкая рука Фасольда легла на обух топора, с которым он не расставался. И Хортим согласился с напряжением и недоверием в его голосе. Ему самому меньше всего хотелось брать на борт едва знакомого, пусть и помогшего им человека. — На нашем корабле ходят воины, Вигге из Длинного дома, а путь до Девятиозерного города неблизок. Скажи, ты воин?
Вигге медленно повернул голову в его сторону.
— Ты не выглядишь сильным. — Фасольд был прав: высокий, болезненно-худощавый, хоть и жилистый Вигге не казался тем, кто мог одолеть врага в поединке. Его светлые, будто выцветшие глаза слабо блеснули, но лицо осталось таким же холодным и одновременно безмятежным. Он хотел что-то сказать, но закашлялся.
Фасольд фыркнул.
— Слышишь? Хрипит как при смерти.
Кашлял хозяин долго — Хортим даже выступил вперед, теряясь и не понимая, чем помочь. Вигге согнулся, одну ладонь приложил к бешено вздымающейся груди, а второй вытащил из-за пазухи тряпицу, которой закрыл рот. Звук, рвущий его горло, был клокочущий, булькающий, страшный.
«Да он умирает».
Стоило кашлю ослабнуть, как Вигге торопливо вытер лицо тряпицей, — Хортим видел, что та была в крови. И на серебряных усах и в уголках губ тоже осталась кровь.
— Послушай, — повторил Хортим и протянул руку, чтобы Вигге мог на нее опереться, но мужчина распрямился сам. — Ты ведь болен. Я не могу тебя взять.
— Нет, княжич, — просипел в ответ. — Это ты послушай. Я болен, но…
Пол простонал под весом лязгнувшего зубами Фасольда, которому все явно начало надоедать.
— Поверь, княжич, я буду тебе очень полезен.
Жаровня потухала — в ее неверном свете Хортиму привиделось, что зрачки у Вигге вертикальные.
ПЕСНЯ ПЕРЕВАЛА VIII
С Мглистого полога стекала река — быстрая, светлая, не скованная льдом. Сильное течение выносило во фьорд ее бурно пенящиеся воды. Бархатные травы на берегу — рдяные, бронзовые и зеленые, синие от инея — местами скрывали тонкие пласты снега.
Над рекой возвышалась крепкая мельница, и, поскрипывая, вертелось водяное колесо. Здесь жил хмурый одноногий мельник, и вот уже несколько лун люди из соседней деревни не находили с ним никакого сладу. Раньше Ингар, сын Вельша, был лишь чересчур молчалив и скрытен — а стал грозен и страшен.
Теперь, чтобы меньше пересекаться с ним, зерно Ингару отдавали целой деревней. Да и то делали торопливо, словно опасаясь. Говорили, недавно мельник едва не забил до смерти собственного отца. Братья оттащили, и младшему из них, Эйсо, Ингар чуть не свернул шею.
Неполный месяц он провел в утопающем в лесах Гренске, закупая для мельницы древесину. А как вернулся, узнал, что его любимую сестру увезли Сармату-дракону.
…Трещало колесо, и пузырилась речная вода — молочно-белая, будто бельма. Сгорбившись, Ингар, огромный и заросший — темно-русые лохматые волосы, густая борода, — сидел за столом. Из окна открывался вид на холодно-голубой залив и восстающие за ним массивы гор. Облака дремали на пиках, но теперь Ингара не трогала красота. Зачем эти холмы, и реки, и солнце, ласкающее мельничное колесо, если о них больше некому рассказать?
В последние несколько месяцев мужчина редко бывал трезв. За муку ему платили сыром и мясом, немного — серебром. И пенистой брагой. Он не напивался вусмерть, но в глазах никогда не исчезал нехороший хмельной огонек.
— Сколько тебе лет, Ингар? — говорил знахарь, живущий на лесном отшибе. Единственный, кто оставался на мельнице дольше, чем этого требовало дело. — Ты еще молод. Зачем себя хоронишь?
Ингару тридцать пять, его любимой сестре — девятнадцать. Зимой исполнится двадцать, и столько же останется навсегда. И пусть отец рыдал, мол, никто из них и подумать не мог, что Рацлаву захотят отдать дракону. Ты продал ее купцу, которому задолжал. Сказал увезти в Черногород, выменять на ее музыку прощение и покой. Ингар бы забрал ее назад, да было поздно. Поздно, поздно — как догонишь караван на одной ноге?
Он хотел убить и отца, и братьев, всех до единого, и его бы не остановили ни крики матери, ни плач сестер. Насилу удержали.
— Страдания не помогут горю. — От знахаря, коренастого, в рубахе с узорным поясом, всегда пахло шалфеем и чабрецом. Седая борода щекотала горло. — Ты хороший человек, Ингар, и должен оправиться. У меня есть дочь, светлокосая и кроткая. Женись на ней.
Только Ингар выплеснул всю любовь, которую боги когда-то вложили в его сердце.
— Уходи, старик. — Сидя на колченогом стуле, он упирался локтем в бедро. — Не надо мне твоей дочери.
Знахарь вздыхал и шел к двери, но позже возвращался снова.
Рацлава выросла у Ингара на руках. Она была его единственной отдушиной, и он любил ее до рези в груди — холил и опекал так, как не смог бы заботиться о собственном ребенке. Ингар не желал ни богатства, ни славы, ни женщин — ничего, только чтобы эта зима была лютая и снега бы намело по самую крышу. И чтобы они жили с Рацлавой, отрезанные от всего мира. Чтобы сестра засыпала под треск огня в очаге и завывание бурь, а пахло бы сухой душицей. Ингар сидел бы и, не смыкая глаз, сторожил Рацлаву, словно древний воин — ледяную княжну, уснувшую до весенних гроз.
«Это твоя вина, Ингар», — река дробилась о пороги. «Твоя вина», — гулял ветер во фьорде. Черногородский купец никогда бы не захотел его сестру — если бы не свирель древесной волшебницы. О Рацлаве не узнали бы в княжьем тереме, ее не отправили бы в дань дракону. Ради сестры Ингар мог принести звезды с неба и, стоило ей попросить, украл свирель. Твоя вина, твоя — сколько это причинило горя?
Поэтому хмурый одноногий мельник почти не бывал трезв. Поэтому его кулаки были искусаны и избиты в кровь, а те из деревни, кому случалось проходить мимо, рассказывали, что ночами он выл, будто зверь.
Ингар знал одно: он тоже не доживет до летнего солнцеворота.
Караван спускался по склону. На густой мох наползала корка льда, и оттого земля казалась беловато-синей с вкраплениями зеленой поросли.
Недремлющий перевал остался позади — страшный, красивый, заволоченный туманами, и отряд ехал между хвойных деревьев, чьи ветви вдавались в еще не угасшее вечернее небо. Дорога уводила караван вниз, все дальше от горных вершин, и на нее медленно опускались крупные и влажные снежные хлопья.
Совьон держалась вровень со средней телегой и видела, как драконья невеста прижималась виском к оконной раме, а ее пальцы поглаживали отдернутую занавеску. После событий на Недремлющем перевале девушка стала еще тише, чем прежде. Ни криков, ни плача — Рацлава вновь была большой рыбой, плывущей по течению реки. Она мало двигалась, еще меньше говорила. И совсем не спрашивала о свирели.
Совьон думала, что руки девушки заживут за эти дни. Но нет: даже от ослабевших холодов набегала новая сыпь. И Рацлава остервенело сдирала корочки с заживающих ран, будто, мучаясь, хотела соскрести кожу с костей. Как-то Совьон предложила ей лечебный отвар, но девушка лишь рассеянно покачала головой.
Ворон кружил над хвойным прилеском, над холмами, которые лениво укрывал полупрозрачный снег.
— Где мы сейчас, Жамьян-даг? — Старуха-рабыня выглянула наружу. Теплая шаль обнажила веточку красной татуировки на тонкой руке.
Совьон погладила холку Жениха, идущего мерным шагом.
— Въезжаем на Плато Предателя.
Топкие болота и колдовская зелень трясин. Логова разбойников, а дальше — южное разнотравье и сгоревшие остовы лесов. Плато упиралось в Костяной хребет, одним из зубцов которого была Матерь-гора.