Рацлава согласилась, отошла назад и ухватилась пухлой, в расползшихся лоскутках ладонью за твердую, чуть шершавую руку воительницы. Та рывком выдернула ее на берег. О свирели не сказала ни слова.
— Свежая кровь на пальцах, — зато процедила она. — Драконья невеста нашла терновый куст?
Рацлава промолчала — холод набросился на нее с новой силой. Тело скрутило, как в судороге. Губы и ногти мгновенно посинели, но Совьон расправила черный шерстяной плащ. Укрывая Рацлаву, воительница заметила, что из-за отяжелевшего подола рубаха оттянулась и обнажила кусочек спины. На белой коже розовели точки давно заросших шрамов. Это могли быть следы от веток в чаще. От случайно подвернувшихся обточенных колышков. Выправленный угол стола, острые щепы, да даже чьи-то стрелы. Но Совьон, воронья женщина, узнала эти отметины. Она отличила бы их от любых других.
Ниже шеи Рацлаву били птичьи клювы.
ХМЕЛЬ И МЁД I
И истаяла, как тень,
И лежит в могиле.
Помнишь, у ограды хмель
Люди посадили?
Позже Рацлава вспоминала, что это были лучшие дни пути. Караван еще ехал вдоль черногородских рек и густых лесов: пахло хвоей и ежевикой, липой, сырой землей. С Рацлавы сняли дорогое, неудобное в походе платье и нарядили в мягкую рубаху и тукерские шаровары — такие же, как у Хавторы. Только сшиты они были из теплой северной шерсти и стоили дороже старой рабыни. Ее головное покрывало сменили на тонкий платок, спускавшийся ниже плеч, а поверх него надели округлую шапочку, по низу подшитую мехом. Но главное — пальцы Рацлавы зажили так, что она наконец-то смогла играть. Хотя девушка предпочитала слово «ткать».
Весь мир для нее состоял из нитей. Нити леса, воды, запаха ежевики, конского топота. Они тянулись по воздуху, путались, тонко звенели — бери их, Рацлава, пропускай сквозь свирель и тки музыку. Но из самых нежных, горячих, певучих нитей-струн состояли люди. Рацлава не умела — пока не умела, как думала она сама, — ткать из людей. Кёльхе — да. Она из любого человека вила веревки, могла заставить его станцевать, утопиться, поджечь свой дом, положить к ее корням сердце любимого. Сколько ходило сказок про таинственных певцов, способных завладеть человеческой волей, и все они были стары, словно мир. Рацлава научится. Придет день, и она научится, как научилась всему, что умеет сейчас.
Если не можешь вытянуть из человека струну, то хотя бы дотронься до нее. Пропусти сквозь пальцы, погладь, сожми. И человек поверит, будто играешь о нем, для него. Захочешь — засмеется, захочешь — заплачет. Но Рацлава встречала разных людей, и нити у них были разные. Чтобы развеселить дочку землепашца, свирель забирала лишь несколько капель крови. Чтобы заставить рыдать старого воеводу, Рацлава изрезала себе все руки. А у некоторых людей струны были такие острые и жесткие, что, казалось, приблизься — и отсечешь себе фалангу.
Но Рацлава научится. Так же, как научилась ткать из мышей и птиц. Более того — она умела раздвигать струны, из которых они состояли, и занимала их место.
Караван ехал мимо рек и лесов. Тело Рацлавы сидело в повозке и наигрывало тихую песню — Хавтора сказала, что она напоминает ей монотонную дробь степных барабанов. Но Рацлава не слышала. Ее бельма закатились, окровавленные пальцы передвигались сами, а душа летела в теле дикой утки. Над людьми и телегами, вдоль запахов липы и хвои.
Благодаря таким полетам она лучше ощущала цвета и ароматы. Зрение, настоящее, полное зрение ей не давалось — пока. Однажды, Рацлава надеялась на это, она сможет целиком влиться в чужое тело. Подчинит себе кости, сухожилия, язык — и глаза. И, боги, великие ее боги, она сможет видеть. Но сегодня девушка, соседствуя с душой утки, расплавляла крылья на лентах запахов, скользила по восточному ветру и ныряла в воздушных потоках. И как же ей было хорошо.
Рацлава понимала, что после этого полета она не сможет играть весь следующий день. Играть в полную силу — чтобы свирель резала ее пальцы и пила тягучую кровь. Без жертв для Рацлавы не существовало настоящей, волшебной музыки. Ярких полотнищ историй, чужих смеха и слез. Она могла посвистывать, словно пастушонок на дудочке, и кожа ее оставалась цела — так она играла за ночь до Божьего терема и так она будет играть, если снова разрежет себе руки до мяса. Но это не то. Это не сила древесной колдуньи Кёльхе и певцов древности.
Рацлава в теле утки не могла полностью управлять крыльями. Птичья душа теснилась где-то около и ограничивала ее простор. Ничего, ничего — сегодня девушка довольствовалась и этим. Но сердце Рацлавы сладко щемило при мысли, что когда-нибудь она сумеет упорхнуть к льдистым морям. К пескам, что лежат на юге. Оставит под собой другие обозы и отряды, идущие на войну, услышит незнакомую речь и впитает в себя сотни, нет, тысячи новых запахов. А сейчас Рацлава взмыла над верхушкой ели и, подчинившись утке, гортанно прокричала. Обогнула деревья и прочертила в высоте круг над караваном.
В средней повозке сидело ее тело, мягкое, как пух, и белое, как молоко. Рядом ехали люди — для нее они были не больше кровавых подтеков на рукавах. Птичье тело лучше переносило сентябрьский морозец, и Рацлава совсем не ощущала холода. Воздух приятно всколыхнул узорные, бурые с рыжим перья, и душа утки испуганно зашевелилась: птица захотела вернуться к реке. «К реке так к реке», — согласилась Рацлава, но в это мгновение, спустившись ниже по ветру, она поймала две дорожки удивительных запахов. Они исходили от двух молодых мужчин, пустивших своих коней лихим бегом и опередивших весь караван.
От первого веяло медом и хмелем, лисьим мехом и осенней листвой. От второго — гнилой осокой и тленом. Будь у Рацлавы нос, а не клюв, она бы сморщилась. Ее так заинтересовали эти запахи, что, пересилив душу утки, девушка нырнула вниз. Но, упустив птичье горло, ей пришлось прокричать во второй раз. Рацлава не понимала, что в руках у обоих мужчин были луки, и тот, что будто бы гнил изнутри, спустил тетиву.
Стрела пробила горячее птичье сердце. Кровь залила светлую грудку, а нутро разодрало кряканье — Рацлава поняла, что падает.
Когда она очнулась в своей повозке и в своем теле, то согнулась от страшной боли. Она обвила себя руками и часто и испуганно задышала, к ужасу Хавгоры, еще несколько минут не откликаясь на свое имя.
Закат в тот день был бархатно-оранжевый. Темнело — вязкие сумерки наползали на леса и расставленные походные шатры, чернили небо, оттеняя пляшущие языки пламени. Медно-рыжие, как тугие косы, змеящиеся по могучим плечам Тойву, сидевшего рядом с Оркки Лисом, — одна ладонь лежала на колене, вторая поднесла чарку к губам. Сам Оркки Лис смеялся над какой-то шуткой и поглаживал остроконечную пшеничную бородку. Злой горячечный Скали, очень худой, с черными волосами и усами, с глазами как две пробоины, скалил зубы и почти не притрагивался к еде. Гъял жевал табак, Безмолвный — мясо. Вис и Корноухий играли в ножички.
Если подумать, отвернувшись, Лутый мог подробно рассказать, чем занимался каждый из дюжины воинов, собравшихся за их главным костром подле предводителя. Лутый цепко высматривал даже тех, кто находился в его «слепом пятне». Это получалось непроизвольно и невероятно быстро. Одно мгновение — и он уже все охватил. Его единственный глаз был острее и внимательнее, чем пара здоровых у многих воинов.
Следующая шутка, развеселившая Оркки Лиса, принадлежала Лутому, расположившемуся по его правую руку. Оркки даже несильно потрепал юношу за ухо, а тот, склонив голову и рассмеявшись, положил в рот былинку.
— Острый язык у тебя, парень, ох острый.
Конечно.
— Уж куда ему до языка Скали? Так, — он вынул стебель, — былинка перед ножом.
Сухой черноглазый Скали, с волосами до середины шеи, вьющимися и сальными, скривил губы. Будто улыбнулся, жутко и страшно. Но Лутый только хохотнул, и на его правой щеке выступила ямка. Он может говорить все, что захочет, если решит, что другие сочтут это забавным. Кроме него, со Скали никто не водится, и тот, как бы ни был суров, не решится потерять единственного приятеля. Говорили, что у Скали не слюна, а яд, — до того он был вечно зол и всем недоволен. А Лутый… Лутый — любимец Оркки Лиса, хмель и мед. Он весел и словоохотлив. Изжелта-русые волосы падали ему на лоб в россыпи мелких веснушек, лукаво поблескивал правый медово-карий глаз. Левый вместе с почти половиной лица закрывала широкая грубая повязка. Лутому было двадцать лет, но Оркки Лис уже ценил его за внимательность, остроумие — и хитрость.