Правда ли это, Хьялме неведомо.

С тех пор утекло много времени. Хьялма не раз терял тех, кто был ему дорог, жил князем и отшельником, вел людей в битвы, которые позже становились легендой.

— Иногда я думаю, — говорил он Халегикаль, — что живу слишком долго. — Тогда он не знал, что проживет еще столько же, прежде чем встретится с гуратским князем и его дружиной. — Зачем мне так много времени?

— О, — смеялась Халегикаль, целуя его в поседевшую бровь. — У тебя еще не все закончено.

Она жила еще дольше. И устала бы от своего существования, если бы не Хьялма, — он был мудр и терпелив настолько, что смог стать не только ее учеником, но и соратником.

— Твой брат…

— Спит.

— Разве ты не знаешь, Тхигме? — Халегикаль сверкнула серыми глазами, заправляя ему за ухо прядь волос. — Всем, кто спит, однажды суждено проснуться.

Хьялма вспоминал об этом, лежа в холодном гроте. Белесая чешуя выползала из-под его лопающейся кожи, а мышцы разбухали, и кости медленно удлинялись. Глаза горели — зрение рассеивалось, радужка выцветала, а зрачок окончательно превращался в узкую вертикальную щель. Каждый миг отдавался гулом: это до чудовищного больно — потрошить себя, чтобы потом сызнова собирать по раздавшимся кускам. Но из горла Хьялмы не шло ни звука. На его лбу плавно проступали наросты, а ушные раковины постепенно втягивались в череп. Сквозь позвоночник норовил прорваться хребтовый гребень — не сейчас, на второй или на третий день. Тогда не выдержит даже Хьялма и будет метаться по гроту, ощущая, как внутри перештопываются органы, как расходятся глазницы и раздувается сердце. Но пока…

Хьялма лежал и слышал, как в глубине ущелья завывали ветры. Что же, ветры, ветры, несите в Девятиозерный город весть о том, что происходит в этом гроте. Летите на юг, в деревни и села, плачьте о приближающейся войне и лютом холоде.

Расскажите его братьям, что он идет.

ПЕСНЯ ПЕРЕВАЛА XII

Малике казалось, что круг замкнулся. Она вернулась в один из тех чертогов, с которых когда-то начинала свое блуждание по Матерь-горе. Сводчатые потолки прорезали базальтовую породу, и вдоль стен тянулись ряды арочных углублений. В каждом — по изваянию. Недвижимые каменные воины, сжимавшие мечи. Чертог был такой длинный, что из здешних ратников удалось бы собрать целую армию, — Малика шла, и ей в спину смотрели дюжины незрячих глаз, вырезанных из серого минерала. На какое-то мгновение стало очень, очень страшно: если это и есть воины Ярхо-предателя, те, кто сжигал города и деревни, что мешает им пробудиться? Прямо сейчас, пока Малика скользит по крапчатым апатитовым полам. Будто лебедь, плывет мимо застывших фигур, стараясь в их лицах узнать одно-единственное. Лицо их предводителя.

Говорили, он был сильнее и искуснее любого из своей рати. Говорили, обычного каменного воина удалось бы одолеть и раскрошить на части, а Ярхо — нет. О, Малика хотела бы его увидеть. Впервые с той ночи, когда над падающим Гурат-градом ревел дракон, а Ярхо убивал ее отца. Быстро и безжалостно, вгоняя топор в грудь. Ярхо было все равно, князь перед ним или раб, умелый боец или безусый мальчишка, — Малика помнила его, огромного и каменного, иссеченного бороздами, оставшимися от ударов сотен мечей. И ему она желала отомстить не меньше, чем Сармату, но Сармат состоял из плоти и жил, мог радоваться и чувствовать боль, а Ярхо… Что Малика могла сделать ему, даже если бы встретила? Из камня крови не выжмешь.

Его не было в этом чертоге. Малика шла мимо воинов так долго, что ноги заныли, но зал все тянулся и тянулся. Лампад, освещавших его, становилось меньше, сгущался полумрак, и из него до уха княжны донеслась незамысловатая трель — простая песенка, тихо сыгранная на свирели.

На полу сидела девушка — там, где почти не оставалось света. Она казалась по-русалочьи бледной, будто ее кожу вытесали из лунных камней и перламутра. Малика даже засомневалась, кто перед ней. Одна из жен Сармата? Или чья-то неупокоенная душа, не сумевшая выйти из недр даже после смерти? Малике пришлось подойти вплотную, чтобы разглядеть на губах и пальцах незнакомки свежие порезы, — у привидений не бывает крови.

— Вот ты какая. — От напряжения заболели глаза. Полумрак был рассеянный, раздражающий — лампады тускло светили со стен. — Пленница со свирелькой.

Рядом с ней лежали ее длинные рукава и бесконечные шелка, укутывающие полный стан; похоже, девушке было холодно, хотя она не поднималась, чтобы размять окоченевшее тело. Лишь выпустила свирель, обвитую кожаным шнурком, и та легонько стукнулась о посверкивающие жемчужные пуговицы. Малика, рассматривая незнакомку, сдула со лба выбившуюся медовую прядь.

— Почему ты сидишь в такой мерзкой темноте?

— Здесь темно? — Девушка удивилась, хотя ее лицо, белое и рыхлое, ничего не выразило. — Я не знала.

Малика наклонилась, щурясь сильнее. Последний язычок огня в лампадах затрепетал, грозя погаснуть, — глаза у девицы были заволочены бельмами, будто январским снегом.

— Подумать только, — хмыкнула княжна, выпрямляясь. — Совсем, совсем слепая. Не жаль было отдавать тебя Сармату?

— Не жаль, — ответила та равнодушно.

«Ах, бедный Сармат, — подумала Малика и скривилась. — Недоволен, наверное, такой женой — как же ты будешь пугать ее, как заставишь полюбить свое лукавое красивое лицо? Поди объясни ей, что волосы у тебя, как огонь, а глаза, как молнии. И что, увидев мерцание твоих богатств, ослеп бы и зрячий».

— Кто ты? — спросила незнакомка, и Малика назвала свое имя.

— Го-орбовна, — повторила, проводя языком по шелушащимся, кровоточащим губам. — Ты княжеская дочь? — Покатала слова во рту; — И ты жена Сармата?

— О да. — Малика заходила вокруг девушки, стараясь лишний раз не смотреть на каменных воинов у стен, — те угрюмо высились в темноте. — А ты чья дочь?

— Пастушья, — просто ответила она. — Меня зовут Рацлава, и я с Мглистого полога.

Малике было все равно, какое у девицы имя и какая ее взрастила земля. Но княжна вскинула бровь, узнав, что ее отец пастух: видела бы ты, Рацлава, как смотришься в этих тканях и перламутре. Не чета деревенской Кригге. Рацлава будто родилась для того, чтобы ее обряжали в дорогие платья, чтобы ее шею обвивали жемчугом и лунным камнем, — Малика охотнее поверила бы, что она дочь чародея.

— Значит, ты певчая птичка Сармата?

— Значит, так, — мутно отозвалась Рацлава, словно впервые об этом задумалась.

— И о чем ты можешь спеть? — Малика вновь остановилась напротив, впиваясь в ее лицо черными глазами. Но слепой было все равно — она не смущалась, не переживала и не боялась, все так же обнимала колени и едва вела полными плечами.

— Обо всем, что захочет госпожа.

Малика приблизилась настолько, что опалила дыханием макушку Рацлавы.

— Тогда слушай, — прошипела. — У меня был город, великий и золотой. Он стоял больше двух тысяч лег — расцветал, вспарывая небо маковками соборов. В нем сидели князья и ханы, его престол поливали миром и кровью. Я любила свой город сильнее, чем покойного отца. Сильнее, чем мать и братьев, — но он пал. Если хочешь сыграть мне, пой о нем.

Ноздри Рацлавы расширились — будто у зверя, взявшего след. Потом проснулись руки. Пухлые, белые, в расчесах и порезах, — по коленям забегали пальцы, до того гибкие и подвижные, что напомнили Малике паучьи лапки. Как же она была странна, эта девица, сидевшая в полумраке зала. Были странны ее длинные рукава, лежащие на апатитовом полу, и лиловые шелка, и свирель, которую она баюкала в изуродованных ладонях. Ее бельма плескались в глазницах — серебро тумана, пролитое на лицо.

…За последние месяцы Рацлава сыграла много песен. В чем-то они были разные, в чем-то — похожие одна на другую. Все — о путешествиях и битвах, о болотах и ведьмах. Но теперь Матерь-гора опустошила ее: больше Рацлава не чувствовала нитей. Разве что нити княжны — они у нее славные, звонкие и жгучие, но разве она вырвет… Так — лишь заденет, чтобы Малика прониклась.