Последняя телега переехала через реку, и Совьон легонько стегнула Жениха. Конь ответил утробным горячим рокотом и взлетел на мост. Погарцевал на старых досках, пока Совьон оглядывалась напоследок, — иссиня-темный лес окутал туман, а над верхушками елей кружили сороки. Совьон ехала чинно, но быстро, и, не удержавшись, тоже посмотрела на воду. Под мостом медленно проплывали водоросли и осколки тающих льдинок. А глубже лежало девичье лицо — и озорно усмехалось замыкавшей отряд воительнице. Косы русалки взбухли, мутные глаза не мигали, а из тронутого тленом рта выбегали пузырьки: она смеялась.

Совьон и бровью не повела, но мысленно скривилась, а ворон защелкал у ее уха. «Рехнулась, дура. Солнце еще не село, так куда вылезла?» Женщина повернула голову, удостоверившись, что воины перед ней ехали достаточно далеко. А русалка прильнула к самой поверхности, и теперь вода с трудом закрывала кончик ее курносого носа. Девица смотрела на Совьон с большим любопытством, чем та на нее, — недаром русалка решила показаться.

«Идем к нам, — будто хотела сказать она. — Поиграй, поиграй с нами, грозная, суровая в…»

Если бы Совьон сделала резкий жест, русалка бы с хохотом скользнула обратно на дно. Дразнящие, пугливые, глупые твари. Но воительница посчитала, что может привлечь ненужное внимание. Она села прямо и похлопала Жениха по шее — конь подергивал мордой, пытаясь отыскать источник сладковато-гнилостного запаха. Если дать ему волю, он бросится с моста и разорвет нескольких русалок огромными челюстями. А потом оставшиеся его утопят.

— Ну же, — сухо проговорила Совьон, и Жених, издав новый рокот, подчинился. Он отвернулся от реки, чтобы отвезти хозяйку на противоположный берег, а русалка вдруг подняла лицо из воды — и закричала.

Она пыталась вывести воительницу из себя. Развеяться вместе с сестрами, коротающими век на илистом дне. Совьон стиснула зубы, а крик разнесся над рекой, заставив кровь загустеть в жилах, а ворона — взмыть с плеча в небо.

— Что это? — рявкнул Оркки Лис. — Что это было?

Его прихвостень сощурил единственный глаз и чуть наклонился вбок, перехватив поводья. Драконья невеста вцепилась в занавеску перевязанными пальцами, а воины неспокойно оглянулись. Их руки потянулись к оружию.

— Ветер, — сказала Совьон и заставила Жениха сойти на землю.

Скали натянул удила с такой силой, что его конь взвыл.

— Надо посмотреть.

— Нет, — проскрежетала воительница, хлестнув вороного и преграждая вход на мост. — Не надо.

Многих забирала Русалочья река. Коварством заставляла вернуться, чтобы больше уже не отпустить. У переправы повисло угрюмое молчание, которое нарушали лишь плеск воды да шелест камышей и хруст осоки. Даже Тойву не выдержал и потянулся к оберегу на шее. Стиснул его вспотевшей ладонью и хмуро посмотрел на Совьон. На грозного коня под ней, на взлетевшего ворона. На ее синий полумесяц, будто налившийся приречной тенью.

— В путь, — обронил он. И, видя, что воины неохотно отходят от моста, гаркнул: — Шевелитесь!

На ночь они остановятся ниже по долине, врезающейся в скалистое предгорье. А утром недосчитаются седого Крумра — часовые расскажут, как он, едва не затеяв драку, взял смирную кобылку и поехал на юг от лагеря, к болотам, в которых терялась Русалочья река. Совьон знала, что Крумру почудилось, будто там кричала его дочь Халетта.

Что ночью он будет словно пьян или болен, и русалки уволокут его тело туда, где вода быстрее. Зацелуют-обглодают глазницы, вплетут цветы в седые волосы, затянут косы вокруг шеи. Рыбы поселятся в его ребрах, а водоросли опутают грудину.

Совьон срежет у себя тонкую прядь и подожжет ее у рассветного костерка, пока никто не видит.

Первый.

ТОПОР СО СТОЛА I

Есть одна хорошая песня у соловушки —

Песня панихидная по моей головушке.

Сергей Есенин

Волчья Волынь встретила их промозглыми ветрами и холодным светом путеводных огней. Волны пенились и били в борта корабля, длинного и узкого, с высоко поднятыми носом и кормой.

Давно в Волчьей Волыни не видели такого: на парусе был вышит сокол. У берегов города, высившегося над Дымным морем, Хортим Горбович наконец-то приказал поднять его: корабль еще подходил к Волыни, а со смотровых башен все наверняка уже разглядели. И теперь в Волчьем доме ждали прибытия гуратского княжича-изгнанника. Того, кому запретили появляться под родовым знаменем, — Мстивой Войлич это, конечно, понимал.

Он понимал слишком много, волчье-волынский князь. Отец княжича Хортима ненавидел Мстивоя и не воевал открыто только потому, что Гурат-град находился слишком далеко. К северу от Волчьей Волыни лежали лишь маленькие поселения айхов-высокогорников — их жители спали в юртах, одевались в меха и прославляли своих шаманов-оборотней. А севернее айхов — одни остекленевшие от мороза пики, по легендам, скрывавшие за собой драконов. Таких, каким Сармат и в подметки не годился. Через все Княжьи горы от восточной Волыни креп Черногород — самое северное княжество запада. А его здесь, среди камней и моря, считали цветущим югом.

Гребцы на корабле Хортима Горбовича налегли на весла. Волны продолжили бить в борта с повешенными на них щитами — их повернули небоевой, впалой стороной.

«Я пришел с миром, князь Мстивой, — подумал Хортим и выдохнул белесую дымку. — Не откажи мне».

Юноша знал, что Волчья Волынь великая и древняя. Но когда рассмотрел вблизи, сжал пальцы, чтобы не издать ни звука, — от восхищения. Он многое видел за годы изгнания, но такого — ни разу. Это время заставило его огрубеть и заматереть, но, похоже, в нем до сих пор остались слабые отголоски мальчишества. Хортим Горбович задушил их одним усилием. Все же ни город, ни его князь не сулили ничего хорошего.

Волчью Волынь словно вытесал небесный ваятель — из горы выступали ее огромные грузные башни. Она лежала будто на круглом блюде: позади — хребет, впереди — Дымное море, никогда не замерзающее до конца. Волынским судоходам не было равных, и, если летом, весной и ранней осенью к северным берегам приставали купеческие корабли, выменивающие пушнину, рыбу и жемчуг, зимой только волынцы, из города или с округи, могли совладать с потоками плавающих льдин. Хортим Горбович пришел в сентябре, но воины на веслах и проверенный кормчий едва справлялись. Княжич, как и обычно, греб наравне со всеми, но, когда корабль приблизился к исполинским воротам, встал на нос. И рядом — его воевода.

Раньше Фасольд был воеводой гуратского князя, отца Хортима. Колодезников сын, выросший далеко от Пустоши, — именно его гордый и крутой нравом князь долгое время считал своей правой рукой. Он изгнал Фасольда не за дела Хортима, а за собственную ошибку, но с тех пор воевода служил юному княжичу. Больше всего Фасольд напоминал Хортиму медведя — крупный, хмурый, с широкой грудью, поросшей седым волосом, хотя Фасольду было немногим больше пятидесяти. Волосы на голове, обрезанные ниже челюстей и тоже полностью седые, у него не то вились, не то лохматились. Кустистые брови сходились над неприветливыми серо-голубыми глазами. В когда-то разорванном и криво сросшемся ухе висела маленькая серебряная серьга.

— Мстивой Войлич — мерзкий человек, — угрюмо проговорил Фасольд и стиснул обух верного топора. — Не говори потом, что я не предупреждал тебя… княжич.

Ему будет тяжело назвать юнца князем, а ведь теперь Гурат-град сожжен и Кивр Горбович, его правитель, мертв. Фасольд посмотрел на повернутую к нему часть лица Хортима. Породистый горбатый нос, черный глаз под черной же бровью, густые, почти девичьи ресницы. И снова густые и черные волосы, разметанные по плечам и перехваченные у лба тесьмой. Но Хортим не был красив. За время изгнания он осунулся, а ветра словно выдубили его черты. Выемки щек, ранние морщинки в складках век, в уголках губ. И когда он повернулся к воеводе, Фасольд снова увидел взбухший малиновый ожог под его правой скулой, стекающий сначала на подбородок и шею, потом — на руку и, Фасольд знал это, на бок под одеждой.