Рацлаве говорили, что у Ингара был донельзя грозный вид. И он всегда казался старше своих лет: крепкое отцовское сложение, лохматая борода и тяжелая походка. Еще девушка знала, что его волосы такого же цвета, как у нее, — почему-то ей это нравилось, — а глаза похожи на воду.
Голос сестры всегда оживлял сгоревшую мельницу, но теперь Рацлава почти не говорила. Свирель была у нее уже пол года, и рот девочки напоминал алую мокрую массу. Пальцы не раз выворачивались так, что у Ингара щемило сердце. И без того неприветливая колдовская кость мстила за свою хозяйку. Мужчина начал жалеть, что помог украсть ее, но сестра, серая от боли, радовалась каждому дню. Если она и пересиливала резь в губах, то шептала о том, что начала чувствовать. «Ингар, Ингар, Кёльхе сказала, что все состоит из нитей, — и это правда. Скрип колеса, шелест подарков, запахи мяса и дыма. Я, ты, отец, Мцилава и Ойле — мы сотканы, как полотна».
Пять лет назад Рацлава с трудом вытягивала струны даже из грохота ливня, не говоря уже о птенцах или людях. Но она уяснила одно: чем больше человек открыт, тем легче подхватить его нити. Конечно, она не умела ткать из Ингара ни тогда, ни сейчас, но очаровать его песней было легче прочих.
Потому что он любил ее. Нити Ингара трепыхались, когда она касалась их изуродованными пальцами и пропускала под ладонью, и сами обволакивали, будто мечтая вырваться наружу.
Он никогда не просил ее играть. Знал, как это тяжело дается. Но, услышав его стон, Рацлава, закутанная в шерсть, словно маленькая медведица или айха-высокогорница, поднялась с пола и наощупь перебралась под лежанку брата. Нашла на шкурах его большую, сжатую в кулак руку.
— Ингар… — Его боль для Рацлавы — то же, что ее — для него. Невыносимо. Готов сам вытерпеть во сто крат больше, лишь бы…
— Оставь, — прохрипел Ингар, но она не послушалась. Под сводами мельницы растеклась густая, почти ощутимая кожей песня — местами она дрожала, как стрела на ветру, и прерывалась, потому что Рацлава сплевывала кровь и передвигала окаменевшие пальцы. Но Ингар чувствовал, что с каждым годом музыка будет становиться все краше. В груди у него потеплело, защекотало в горле, и по щеке пролегла блестящая прозрачная дорожка: от глаза до бороды.
Рацлаве даже не нужно было трогать и гладить нити Хавторы, чтобы рабыня признала:
— Как хорошо ты играешь, ширь а Сарамат. Очень, очень хорошо. Я не слышала, чтобы кто-то так играл.
Но девушка решила, что однажды все-таки заставит ее либо пуститься в пляс, либо заплакать. У тукерской рабыни нити, будто проволока: поначалу кажется, что тонкие и хрупкие, а на деле — острые, способные вгрызться в мякоть рук.
— Спасибо.
Хавтора — не самая легкая цель, но были люди, которых Рацлава не могла заставить не то что уронить слезу — улыбнуться. Совьон, будто состоящая из цепей, широких, как лезвие, — свирель отсечет пальцы, если Рацлава вздумает к ним приблизиться. Предводитель Тойву, чьи нити похожи на корни деревьев, — она не сумеет их сдвинуть. Хитрый Оркки Лис, сплетенный из трещинок ароматного тумана, пахнущего землей, тисом и старой кожей. Его любимец, чье нутро — хмель и мед, убегающее от прикосновений.
У Рацлавы есть время. Немного, но есть — до летнего солнцеворота. Почти год.
Она знала, что нужно делать. Пробовать ткать из крупных хищных птиц: орлы, соколы, совы. Потом — лошади. И только потом — кто-нибудь из людей. Поблизости не было ни детей, ни подростков, но Рацлаве казалось, она нашла человека, состоящего из слабых нитей. Они шелестели, словно гнилая осока, и таяли с каждым днем.
Раздвинув занавески, девушка высунула в окно одну из порезанных рук. Вода заструилась по белым пальцам, намочила ошметки лоскутов и собралась в напряженную ладонь, как в чашу. Рацлава неспешно расслабила ее, держа на холодном воздухе до тех пор, пока дождь не смыл кровь и не смешал ее с грязью.
Скали не был так уродлив, как все привыкли думать. И губы, тонко очерченные под усами, ровный прямой нос и осанка могли скрасить редковатые черные брови, худобу и нечистые волосы. Но все портило выражение землистого лица. Ненавидящее, презрительное. Заставив коня закусить удила, Скали, ехавший за повозкой, взглянул на девичью руку из-под слипшихся стрелочек ресниц. И дернулся, будто это была самая омерзительная вещь на свете.
ПЕСНЯ ПЕРЕВАЛА V
Дорога проходила вдоль скалистой низины и круто взбегала наверх. Завтра караван начнет подниматься, и первым его встретит Недремлющий перевал. Обвалы, морозы, вьюги — сейчас им нужно бояться природы, но не людей. Совьон знала, что ватаги разбойников обитали южнее, у Плато Предателя. В топях и лесах, переползающих с плато к Костяному хребту, где стояли кособокие хижины, а глубина заросших пещер скрывала логова.
Низина, у которой они остановились, напоминала чашу. На камнях, покрывающих ее дно, лежал зеленый мох, а серое небо набухло: в воздухе пахло грозой. Клочья облаков застилали солнце. Драконья невеста спускалась к низине — Совьон не могла уводить ее слишком далеко, но скалистые стенки достаточно отделяли от посторонних. Воительница следила за Рацлавой и днем, и ночью — первый смотритель, решивший воспользоваться своим преимуществом.
Сапожок Рацлавы наступил на мох, и Совьон наконец-то отпустила ее руку.
— Это правда? Ты вывела меня погулять?
Совьон так сказала. Не годится отдавать Сармату невесту, одеревеневшую от многодневного сидения в повозке.
— Почти.
Здесь должна была случиться первая попытка побега. Вид сизых, выросших над головами пиков навевал ужас, и подножие казалось последним рубежом. Какую бы девушку ни отдали Сармату, она бы обезумела от страха. Для нее этот путь — долгая дорога на смерть. Его не вынести без надежды на удачный побег, на волю богов и на то, что Сармат действительно бывает человеком и его можно восхитить. Но Рацлава выглядела бездеятельной и послушной. Как большая белая рыба, плывущая по течению реки. Она не грубила, не плакала и исполняла все, что ей говорили. Она не видела близких гор, а если и чувствовала, то вряд ли бы решилась бежать. Тойву хорошо сделал, что взял слепую: она не спятит от страха, когда караван станет проезжать мертвые, забитые туманом ущелья. Когда на склонах запахнет южными травами и разбойничьими кострами и покажутся обглоданные скелеты сгоревших сосен и деревень.
Рацлава стояла на скалистом дне чаши и теребила бусы — алые гроздья на нежной лилово-синей ткани. На ее шее висело сразу несколько таких связок, длинных, достающих до середины груди. Костяная свирель посверкивала сквозь капли граната. Колдовская резьба струилась, скручивалась в петли, скалилась носами драккаров и головами лохматых ветров.
— Я слышала, как ты играла вчера, — лениво обронила Совьон, и Рацлава насторожила уши. — Знаешь, что я скажу тебе, самозваная певунья камня?
Девушка побелела, отшатнулась, а Совьон чуть скривила уголок губ — будто пыталась скрыть улыбку.
— Я слышала вещи куда прекраснее.
Удивление Рацлавы сменилось хищным выражением лица. Злобным и обиженным: Совьон задела за живое. Рацлава даже не спросила, откуда воительница узнала, как ее следует называть и почему. Лишь стиснула свирель, а вместе с ней — бусы, и кровь на лоскутках была такого же цвета, как гранат.
— Мне было не из чего ткать, — проскрежетала она. — Я умею лучше.
Совьон вытянула руку, и на ее предплечье опустился ворон. Поглаживая крылья, воительница заметила, что драконья невеста стиснула губы до синевы. Как бы ни была бездарна, чувствовала, что Совьон — не простая женщина, не простая. Вопросы кололи ей язык, но желание доказать, насколько хороша ее игра, пересилило.
— Ткать, значит. — Совьон по-прежнему гладила ворона. — Вёльхи прядут судьбу, а что делаешь ты?
— Я тку истории, — выпалила Рацлава. Ее рот налился краснотой.
Совьон выдержала паузу, а оставшаяся без поводыря драконья невеста неловко потопталась на месте.