Он оказался рядом в несколько широких шагов. Резко стянул фату с лица — ткань, сминаясь, жалобно зашуршала в его пальцах. А потом Сармат, совсем как Шык-бет, заставил Рацлаву вскинуть подбородок, и отблеск пламени, отлетев от самоцветных стен, утонул в ее бельмах. У невесты Сармата-змея под складками век — кусочки переливающегося рыбьего глаза.

— Слепая. — Сармат изменился в голосе. — Слепая…

Он разочарованно выпустил ее подбородок.

— Скажи на милость, — теперь в его горле теплилась не нежность — злость, — на что мне тебя прислали?

Из его горла вырвался звук, похожий на рычание обиженного зверя:

— Разжалобить? — Рацлава не знала, что его глаза недобро загорелись. Вместо прожилок — веточки пылающих медовых молний.

— А разве я тебе в ноги бросаюсь, Сармат-змей? — Ступни Рацлавы начали затекать, и она перекатилась с пятки на носок. — Пожалеть меня прошу? Стоит ли просить, раз и черногородцы не пожалели, когда отдавали.

Сармат отошел от нее и, заведя руки за пояс, заходил из угла в угол. Беспокойно заходил, быстро, на каждом шаге упруго отталкиваясь от пола. Постепенно мужчина вернул себе прежний голос, жаркий и ласковый, — тот, каким обычно разговаривал с женами.

— Думаешь, я чудовище?

— Это не моего ума дело, господин. Пусть думают те, кто тебя знает.

— Отчего же? — Он остановился и по-змеиному склонил голову вбок, но ответа не дождался. — Так почему прислали тебя, а не другую девушку?

Ложь колола Рацлаве щеки, резала язык и выливалась изо рта, огибая оставленные свирелью язвочки.

— Нет на севере песен слаще, чем мои.

— Вот как. — Сармат вскинул подпаленную рыжую бровь. — О чем же ты поешь?

— Я не пою, — мягко поправила Рацлава, выпутывая свирель из бус. Покалеченные пальцы дрожали, и это было единственное, что выдавало ее волнение. — Вели играть, Сармат-змей.

Сармат как-то разочарованно отмахнулся, подходя к столику рядом с ложем: он подцепил чарку, которую сувары заботливо наполнили вином.

— Играй. — И сделал глоток.

Зачем ему такая жена? Дело не в красоте — Сармат восхищался многообразием человеческих черт и смог бы увидеть прелесть даже в кипенном полном теле, в рыхловатом лице и стеклянных бельмах. Хуже всего — рыбья отрешенность. Морозное равнодушие: ни любопытства, ни трепета, ни нелюбви — ничего, что питало бы Сармата, увлекало, заставляло бы хитрить и покорять.

«Лучше бы тебя не довезли, черногородская девка. Лучше бы ты сейчас лежала на дне болота, чем стояла здесь, скованная и пустая».

Отставив чарку, Сармат рухнул на ложе и закинул на столик ноги в сапогах. А тем временем Рацлава вытянула первый звук.

…Сколько гадала, как крепки окажутся нити, из которых сплетен Сармат-змей. Сколько маялась, сколько думала — получай же, самозваная певунья камня. Рацлава задохнулась, когда свирель раскроила ей указательный палец, но не от боли — от страха.

Не было у Сармата нитей. Лишь слившиеся в одно жидкое золото — раскаленное, пышущее жаром. Казалось, оно текло в нем вместо крови, кипело вместо слюны и слез. Рацлаве не то что не соткать полотно — даже не приблизиться к Сармату. Будь у нее не год, а полных сотня лет, все равно бы не сумела совладать.

Что-то влажное стекло по ее щеке да убежало под ворот.

— Почему ты плачешь? — удивился Сармат. — Разве я обидел тебя?

А потом из горла Рацлавы выхлестнулся смех — горячечный, отчаянный.

Это была лучшая песня, сотканная за всю ее жизнь. И самая бесполезная из всех — в ней звучала такая печальная веселость, такой мучительный надрыв. Нити сплетались с нитями: вкрадчивые пророчества, сорванная фата и травы под чужим окном, пахнущие сладко и горестно. Ах, не выходит ничего хорошего от любви, ничего хорошего…

Нежность моя нежность, молодость моя молодость, — что же станется через год, милая?..

Песня текла из свирели — острая и скорбно-ласковая.

Говорила ведьма, что обманет меня девка белокожая. Говорила-говорила да не солгала: ах, милая, слышишь — поет соловей в твоем саду. Только не разберу, о чем, и лишь в груди болит, словно ножом ударили, — для Рацлавы мешались запахи и звуки: птичья трель, железо, душная ночь… Под чужим окном качались уснувшие цветы, и земля была холодная и сырая. Песня взлетала и срывалась с самой вершины — будто бы задыхалась, чтобы через мгновение раскрыться с новой мощью.

А затем все пошло на спад. И, дробясь о самоцветы, остывали звуки, похожие на звон колоколов, — не то свадьба, не то панихида. Рацлава отпустила свирель — колыхнулись рукава в багряных мазках.

— Красиво, — заметил Сармат. Он полулежал и наблюдал за невестой, которая, сгорбившись, зябко вела полными плечами. — У тебя кровь. Почему?

— Я забылась, господин, — проговорила Рацлава. — И слишком крепко сжала свирель.

— Похоже, тонкая у тебя кожа, — улыбаясь, согласился Сармат и поднялся — пусть лжет, если ей угодно.

— Похоже.

— А свирель — острая.

— Острее ножей, господин.

Сармат приблизился к ней настолько, что Рацлава ощутила его дыхание на своем лице — горячее, отдающее вином. Но не шелохнулась, когда он прикоснулся носом к ее виску Когда снимал с ее волос самоцветный обруч, когда тянул пуговицы — не для этого ли ее везли?

А Сармат, покалывая щетиной мягкую невестину шею, думал, что из девицы выйдет нелюбимая жена — на одну длинную колдовскую ночь. Но пусть она будет ему певчей птицей и пусть играет на свирели, развеивая его тоску до летнего солнцеворота.

* * *

У правого бока Кригги танцевало веретено, у левого стоял стул с привязанной к нему куделью — тянулось скрученное волокно, которое Кригга нежно перебирала пальцами. Может, драконьей жене только и полагалось, что любоваться нарядами и драгоценными камнями, но Кригга была деревенской девушкой из большой семьи. Она так истосковалась по труду, что выпросила у марл веретено и кудельку, — слышали ли прислужницы более странную просьбу? Лицо у Кригги было сосредоточенное и светлое: Малика усмехнулась.

— Неужели ты так любишь прясть?

Княжна сидела рядом, на кованом сундуке. Она сама нашла Криггу: для нее, соскучившейся по человеческому голосу, это не оказалось трудным. Коридоры Матерь-горы переставали казаться лабиринтом — если бы Малика захотела, она бы вышла и к другой пряхе, живущей в этих недрах.

— Я не люблю безделье, — призналась Кригга, вскидывая голову и смущенно улыбаясь. — Меня так воспитали, Малика Горбовна.

Та прищелкнула языком и закатила глаза, но беззлобно: сейчас женщины казались друг другу почти родными. Многое изменилось с тех пор, как они виделись в последний раз, — свадьбы и полнолуния, груды богатств и чужие палаты… Времени оставалось все меньше: Сармат рассказал Малике, что наступил ноябрь. Но думать об этом не хотелось — так ровно горели лампады, освещая ту часть малахитового чертога, где сидели драконьи жены. За их спинами мягко колыхалась тьма, похожая на ночную. Веретено все крутилось и крутилось: Малика едва ли не засыпала, глядя на огрубевшие пальцы Кригги. Недавно они снова заплели ей косу, толстую и медовую, обрывающуюся у лопаток.

Кригга тоже поглядывала на княжну, но теперь гораздо смелее: какая же она была размякшая, какая красивая. С чернявыми, будто подсурьмленными бровями, с обласканным, статным, пышным телом — высокая грудь, покатые плечи и широкие запястья и бедра. Кригга думала, что на свете нашелся бы не один мужчина, который простил бы Малике ее гордыню и грубость. Тем более княжна умела быть участливой и терпеливой, как сейчас.

Малика обняла колени и сонно склонила голову вбок.

— За свою жизнь я видела только одну пряху, которая была увлечена работой так же, как ты.

— И кто она?

— Жуткая женщина, — бросила княжна. — Один ее глаз желтый, а второй — черный, без зрачка. В мочки ее ушей вставлены лунные камни. У нее сгнившие зубы и двойное имя — Хиллсиэ Ино. Она живет в этой горе.

Кригга будто бы поперхнулась, останавливая веретено.