Ее старшего сына сгубит кашель. Хьялма держит себя в кулаке и обязательно доведет войну до конца, но потом… Люди проводят его так, как не провожали никого раньше. Для Хьялмы выстроят великую усыпальницу, и к ней еще долго будут приносить корзины с фруктами, зерном и охапками цветов — как дань памяти. Над гробом воздвигнут скульптуру: вот он, князь, лежащий над своей домовиной. На его лбу — халлегатский венец, в руках — меч, на теле — одежды, и на них камнерезы вытеснят каждый узор. Лицо статуи будет умиротворено и строго, устало опустятся гранитные веки, на которых удастся разглядеть каждую морщинку, появившуюся раньше времени…
А Сармат падет бесславно. Хьялма сделает так, что его похоронят тихо, без должных обрядов. Неоплаканного, засыплют влажной черной землей, и по весне через его рыжие косы прорастет шелковая трава. Изо рта вырастут алые маки, из глазниц — девичий виноград. И только ветры, шепчущиеся над безымянной могилой, вспомнят, как он был хорош, как статен и весел.
Смогла бы Ингерда убить одного сына, чтобы спасти другого? Не для этого ли она шла по княжьим чертогам, дрожа на сквозняке, будто свечное пламя? В груди теплилась решительность: если не станет Хьялмы, Сармат будет жив. И тут же из горла рвался крик — милостивые боги, что же она задумала. Зачем эта ночь, эта луна и нож, спрятанный в тонких шелках? Хьялма — ее дитя не меньше, чем Сармат. Да, она родила первенца страшно юной — от грозного нежеланного мужа, который был втрое ее старше и которого она тогда боялась особенно сильно. Да, Хьялму тут же отняли от Ингерды, не позволив сопливой дуре нежить будущего князя, но… Ингерда солгала бы, если б сказала, что его не любила. Хьялма потерял жену и ребенка, и это было и горе Ингерды тоже. Хьялма правил мудро и твердо, его боготворил народ — это были ее гордость и счастье.
А Сармат? Слезы брызнули из глаз: боги, лучше убейте ее саму. Третий сын ей дороже остальных, и нутро Ингерды норовило разойтись по швам от такой бесконечной боли. Отчего же ты затеял это, Сармат, куда ты ввязался, тебе же не будет пощады… и прощения не будет, сколько бы ни каялся.
Разомлевший Сармат дремал на подушках. Малика по-змеиному нависла над ним: его не разбудило ни ее клокочущее дыхание, ни волосы, щекотавшие грудь. Ни скрип кровати — Малика неспешно поднялась, поддев ногой ворох сброшенных одежд. Княжна оправила рукава нательной рубахи, скатившиеся с округлых плеч; из-под платья, скинутого на пол, достала обернутый поясом кинжал — пришлось раздеваться осторожно, чтобы Сармат не заметил. Благо, свет в его чертоге был вязкий и чуть приглушенный, медово-золотой. В цвет янтарных стен с прожилками рдяного граната.
Малика приблизилась к Сармату во второй раз. Во сне у него было мягкое, почти юношеское лицо. И такое остро-красивое, что становилось больно: обожженные ресницы и подпаленные брови, рыжие усы и короткая борода, больше напоминавшая хорошо отросшую щетину; кольцо в крыле носа, заметный выступ кадыка — ничего-то тебя не тревожит, Сармат-змей. Иначе бы не спал так спокойно. Знаешь ведь, что Матерь-гора запутает твоих жен, а драконьи слуги спрячут от них все оружие — чтобы была мирной и эта ночь, и следующая, и множество ночей после.
Спи, Сармат-змей. На рассвете тебя не поднимут ни девичьи плачи, ни завывания ветра, ни тяжелые шаги каменных воинов.
Во сне Хьялма казался молодым и беззащитным. Ингерда с трудом вспомнила, что он и не был стар — ему не исполнилось и тридцати пяти, хотя волосы, закруглявшиеся у середины шеи, уже полностью поседели. На лбу, испещренном морщинами, хмурились дымчато-серые брови — а ведь Хьялма родился темно-кудрым, под стать отцу. Ингерда, не дыша, глядела на каждую отметину, которую ее сыну оставило горе: складочки у век и губ, глубокие бороздки на щеках, проглядывающих сквозь недлинную треугольную бородку.
Княгиня оглянулась. В приоткрытое окно врывался ветер и шевелил ткани, свисающие с навеса над княжеской постелью, — летели они, светло-голубые и сизые, в кромешной темноте, которую прорезал лишь свет больного луны. Свои шелка Ингерда осторожно сбросила с плеч — чтобы не мешали. И, неслышно переступая узкими ступнями, склонилась над сыном.
Боги, он же еще так молод. Хотя казалось, что родился стариком — когда-то Ингерда думала, не подкинули ли ей подменыша? Не могло человеческое дитя смотреть так мудро и строго, как смотрел Хьялма. И это дитя только раз плакало ей в колени — в семь или восемь лет, когда начались первые приступы кровавого кашля. Больше — никогда. Позже, в юношестве, Хьялма возвращался из походов и первым делом спешивался с коня, чтобы поцеловать матери руки. Он привозил ей подарки и славу, но всегда смотрел так вежливо и холодно, будто не доверял женщине, которая ради любви к одному сыну могла предать остальных.
Неужели она действительно могла? Тонкие пальцы Ингерды взлетели к губам, сдерживая всхлип, а другая ладонь еще сильнее стиснула рукоять кинжала. Нет, нет, нет…
Хьялма все равно умрет. Скоро — через год или два, не позже. А Сармат сумеет прожить долгую жизнь. Ингерда сойдет с ума от мысли: когда-то, в самую длинную ночь в году, она могла его спасти, но не спасла. И княгиня вспомнит об этом, когда разглядит Сармата, болтающегося на виселице у халлегатских ворот. Или увидит его отрубленную голову, брошенную к ее белым ногам, — в рыжих косах запечется кровь, а глаза, улыбчивые и лукавые, застынут под заплывшими веками…
Ритуальный кинжал сверкнул в руках Малики золотом — расплавленным, тягучим, колдовским, отразившим в себе все пламя лампад.
Лезвие поймало серебряный лунный отблеск. Луч обвил хрупкое запястье Ингерды и осветил нож, занесенный над спящим князем. Хьялма встрепенулся так резко, будто бодрствовал все время. Рывком сел на постели и, перехватив руки матери, вывернул оружие из пальцев. Ингерда отшатнулась — бледная, онемевшая от ужаса, и так и замерла перед ним, не в силах пошевелиться. А потом медленно опустилась на колени, глотая слезы. Хьялма молчал и не поднимался — только поставил босые ступни на пол и убрал нож за спину. Он сидел в одних портах и неподпоясанной рубахе, взъерошенный со сна, но глаза смотрели цепко и страшно.
— Ну, — хрипнул. — Говори.
Язык Ингерды заплетался. Ледяной страх оплел тело, высушил горло, сделал пальцы непослушными и дрожащими.
— Хьялма, — лишь выдохнула она — щеки влажно блестели в лунном свете. — Хьялма, не губи. Я не хотела, — всхлипнула надрывно. — Это морок, слышишь? Наваждение. Безумие. Ты мой сын, и я люблю тебя, я…
— Верно, — сухо заметил Хьялма. — Но в отличие от Сармата, я не только твой сын. Я еще и твой государь.
Ветер застонал за окнами, а князь устало потер лоб и спросил:
— Знаешь, как это называется, мать?
Ингерда бы заревела навзрыд, но сил не было. Хьялма покачал головой и тихо произнес:
— Измена.
Он выглядел утомленным, спокойным и твердым, но никак не удивленным. Это ударило Ингерду больнее всего — будто Хьялма ждал от нее предательства так давно, что оно его даже не тронуло. Княгиня закусила губы, вытирая глаза рукавом нательной рубахи, — колени начали болеть.
— На дыбу вздернешь? — Она вскинула залитый слезами подбородок. — Или бросишь на плаху?
Ответ был хлестким и равнодушным:
— Нет.
Хьялма встал с постели. Перехватил нож и отошел к окну, так и не приказав Ингерде подняться, — луна бросила на его лицо сеть дрожащих узоров.
— Заколи меня сейчас, — попросила княгиня. — Или тебе нужно, чтобы мою смерть увидел весь Халлегат? — Пальцы сжали полы рубахи. — Если хочешь провести меня по мощеным улицам, чтобы каждый прохожий бросил в меня камни, — веди.
Но Хьялма ее не слушал — думал о своем, прижимаясь лбом к приоткрытой ставне. Ингерда и не попыталась бежать: куда? Большего позора она не вынесет.
— Отдай меня своим палачам, Хьялма. Пусть иссекут кнутами, затопчут лошадьми — только не молчи, умоляю!