— Это не столь важно, — добавила Рацлава, пытаясь сделать еще более глубокий вдох, — слишком давили чужие руки. — Но я думаю, что это так.

Слова закончились, и Рацлава блаженно затихла. Впитывала запахи ночи и ветра, слушала, как под ней ревело море. Так бы и стояла здесь — даже если бы ее держал Ярхо-предатель, норовя либо по неосторожности, либо с умыслом раскрошить ей кости. Главное, чтобы не тронул свирель, — за этим Рацлава следила так, как могла. Но Ярхо больше не двигался, и свирель спокойно лежала на ее груди.

А потом, когда Рацлава наполнилась воздухом, будто кувшин — вином, Ярхо перехватил ее и, по-прежнему не говоря ни слова, повел назад. Если бы Рацлава вздумала вырываться, то ей бы выбили плечи — не спасло бы даже то, что она принадлежала Сармату. Но Рацлава была послушна. И она вернулась в Матерь-гору безропотно — даже сердце не сжалось. Поздно было тосковать.

Ярхо вновь провел ее по лестницам и оставил в лабиринте Матерь-горы — в чертоге, где Рацлава услышала отдаленные шаги марл. А потом ушел, и Рацлава не попыталась ни догнать его, ни воротиться к наросту над морем: знала ведь, что все равно не найдет дороги. И следующие дни потекли спокойно и ровно: Рацлава не тратила силы понапрасну и не позволяла свирели забирать у нее слишком много крови. Она не отдалялась от марл, не стремилась найти новые запахи и звуки, а вместо этого любовно хранила старые, отпечатавшиеся в памяти. Сидела в холодных самоцветных палатах — переливчато-голубых, под стать ей самой, — и усердно ткала полотна своих историй.

…Иногда Ярхо слышал, как жена Сармата играла в недрах. Чище и свежее, чем прежде, без печали и надрыва. Только веяло пустотой, какая обычно появлялась в конце долгой сказки. В песнях жены Сармата ему мерещилось нечто, отдающее историей про его братьев; Ярхо слышал снег, опускающийся на горные вершины, слышал громовые раскаты и сходящие лавины, и это напоминало ему то, что он хотел бы забыть.

«Только зря ты стараешься», — думал Ярхо, проходя вдоль арочных углублений. В каждом — по дремлющему воину, готовому пробудиться, стоило лишь приказать. Сармат не любил истории о мятежном прошлом, а Ярхо… Как бы ты ни играла, драконья жена, как бы ни лезла из кожи вон, каменное сердце не дрогнет.

Его не сумеет тронуть ни одна из твоих колдовских песен.

* * *

Тукеры верили, что в зимний солнцеворот на вершине колеса года оказывался Кагардаш — старший брат и вечный противник Сарамата-змея. В самую длинную ночь Кагардаш, запертый в загробном царстве, вырывался на поверхность, принимая обличье дракона — бледного, точно смерть. Он летел, и под его крыльями Пустошь схватывали заморозки. Сколько бы тукеры ни оставляли костров, потухали все до единого. В самую длинную ночь старики запрещали молодняку даже выглядывать из своих шатров: Кагардаш был гневлив, и он умертвил бы любого, кто встал бы у него на пути. Он искал своего брата, чтобы наутро утянуть его за собой.

А Сарамат прятался в Гудуш-горе, в самоцветных жилах которой, словно расплавленная руда, текло тепло. Если в зимний солнцеворот задувал холодный ветер, тукеры верили: это Кагардаш бился о Гудуш-гору, желая добраться до Сарамата, и за ним поднималась буря.

Малика знала эти легенды. А теперь Кригга рассказала ей еще одну: зимний солнцеворот — время, когда вёльхи-прядильщицы покидали свою обитель, чтобы напророчить страшное и великое.

Княжна научилась понимать Матерь-гору так хорошо, что без труда вернулась в знакомые палаты, — в третий раз. Она нашла узкую, круто закрученную лестничную спираль; если бы поднялась по гранитным ступеням, то увидела бы и неприметную дверцу, украшенную витражным кругом. На нем мерцал дракон, алый, с отколотым у хребта кусочком цветного стеклышка. За этой дверью сидела Хиллсиэ Ино, но Малика не желала показываться вёльхе. Княжна не знала, когда должен был наступить зимний солнцеворот, и поэтому притаилась в соседнем чертоге — в нем она спала, ела и купалась в нагретой марлами воде, выжидая нужного часа. И непрестанно следила: не идет ли Хиллсиэ Ино? Но дни текли, а вёльха по-прежнему не выходила из своей комнатки.

За неделю Малика извелась настолько, что искусала все губы и обломала ногти: неужели она пропустила нужный день? Неужели прошло больше времени, чем ей показалось сначала? Но боги смилостивились: однажды княжна услышала тяжелые ухающие шаги — будто кто-то спускался по ступеням. Она тут же прильнула к малахитовым дверям чертога: сквозь щель просачивался лампадный свет, бросая на лицо Малики таинственное, дымчато-зеленое кружево узоров — отблеск самоцветов. Виднелся кусочек лестницы, по которой шла Хиллсиэ Ино, так неспешно, будто ей на плечи легла тяжесть всех прожитых лет.

Но когда вёльха проходила мимо малахитовых дверей, Малика увидела, насколько она была пугающе величественна. Облаченная в белую, похожую на саван рубаху до самых пят, без верной кички — по согбенной спине катились две взлохмаченные косы. Длинные и седые, каждая — толщиной в кулак взрослого мужчины. Как ведьма прятала их под головным убором? Проходя мимо, вёльха коснулась малахитовых дверей широким рукавом рубахи — у Малики сперло дыхание. Она ведь прячется здесь, здесь, совсем близко… Вёльха наверняка ее заметит. Ноги словно приросли к полу — не было сил ни пошевелиться, ни унять свистящее дыхание. Но Хиллсиэ Ино либо не увидела ее, либо предпочла не увидеть. Голова вёльхи была гордо приподнята, в мочках сверкали лунные камни. Пальцы перебирали пустоту, будто невидимые нити, — в ходах Матерь-горы снова задуло. Видимо, снаружи бушевала буря.

Малика смотрела на ведьму ни жива ни мертва, но взгляд Хиллсиэ Ино, внимательный и торжествующий, был устремлен строго вперед. Морщинистые босые ступни переступали по каменному полу, и по ним скользил белый, понизу расшитый подол. Вёльха исчезла из виду, а Малика, все еще прижимаясь лбом к дверной щели, вслушивалась в ее удаляющиеся шаги; и, лишь когда затих последний отзвук, умолкло последнее эхо, она решилась пошевелиться.

Княжна думала, на каменном полу должны были остаться следы Хиллсиэ Ино — светящиеся, колдовские. Цокот собственных башмачков теперь казался громче грома — тише, тише, не то вёльха воротится… Малика криво улыбнулась: может, ей следовало мечтать о побеге и красться за ведьмой, надеясь покинуть Матерь-гору тем же путем, что и она. Но нет, Малика не верила в это. У нее не было колдовских сил — обычному смертному не повторить ту дорогу, которой идет ведьма. А Малика не сомневалась, что у Хиллсиэ Ино дорога особенная. Нет, нет, такое не по ней: княжна не станет скрестись в каждую расщелину, желая вырваться наружу.

Да и бежать ей некуда. В деревни камнерезов? Поймает Ярхо-предатель. В Пустошь? Гурат-град сожжен, а тукеры и голод убьют Малику быстрее Сармата. Если Хортим жив, пусть он возвращается и поднимает их город из пепла. Пусть он правит мудро, ее брат, трусливый, слабый, но до чего же смышленый младший брат! Малика помнила его еще пятнадцатилетним мальчишкой и думала, что он наверняка возмужал за годы изгнания.

Малика скучала по Хортиму. Больше в их роду никого не осталось, они — последние. Так пусть Хортим заново строит терема и соборы, пусть носит княжеский венец и сидит на троне их отца. Он всегда был терпелив, умел взращивать в людях храбрость и собачью преданность. Если они оба — огонь, то Хортим — медово-золотое, пылающее свечное пламя, способное разрастись до великого пожара, но неизменно держащее себя в узде; а Малика — шквал жгучих всполохов.

Пусть ее брат создает и строит, когда ей самой остается лишь разрушать и мстить.

Ее ступни скользили по гранитным ступеням. Малика взлетела по лестнице, не чуя ног, и оказалась у дверцы, ведущей в комнату Хиллсиэ Ино. Княжна боялась, что та окажется заперта, но наоборот — дверца была гостеприимно приоткрыта. Малика толкала ее ладонью, заглушая голос разума: слишком легко, слишком подозрительно. Будто в ловушку заманивали. Вёльха-прядильщица не могла не знать, что она придет.